Вернуться к тезаурусу

Угрозы индивиду – Самоидентичности – Этической – Деградация совести

Фрагменты:

Документ: Дни Савелия
Григорий Служитель , издание 2018 г.
Тип дискурса: Художественный
«Старик ударил меня ботинком в живот. Само по себе это было не очень больно, но от удара я подлетел и расшиб голову о край батареи. Из пасти пошла кровь. Потом он со всей силы опустил каучуковый набалдашник мне на хребет. Потом ударил по пасти. Полетели зубы. Запахло почему то подгнившими бананами. Я очень хотел, но никак не мог потерять сознание. Никак не мог. Потом он бил меня еще, но я уже не понимал, чем, как и куда.
Что то хрустнуло. Тогда он отбросил палку и извлек из бокового кармана молоток. Я обомлел. Я только знал, что вот вот, сейчас, и жизнь выйдет из меня, как свалявшийся клубок старой шерсти. У меня больше не было голоса, я только открывал рот – то ли пытался напоследок отхватить из атмосферы как можно больше воздуха, то ли от предсмертного рефлекса. У меня больше не было сил думать. Старик опять, как давеча, склонил надо мной корпус. Я больше не хотел цветов для Вагановой. Всё. Сейчас. Но жизнь не пролетала передо мной кинопленкой, пущенной наоборот. Где то там, за краешком моего сознания, за уголком этого листа, на иссохшейся древесине стола, на котором была написана моя жизнь, мелькнула мысль: “Может быть, это все таки еще не всё? А?” Я ухватился когтями и клыками за эту призрачную скатерть, я вцепился и повис на ней, даже зная, что ее толком нет. Я повис на ней, ожидая, когда ваза с цветами медленно съедет на край стола и свалится вниз, разбив вдребезги и мою и свою жизнь. Я закрыл уши задними лапами, а глаза передними и крепко зажмурился…
Ничего не происходило. Или уже произошло. Один мой глаз не открывался, в другом стояла малиновая муть. Но я понял, что он передумал. Он почему то передумал. Перехватил молоток за гвоздодер и всего лишь стукнул меня еще раз рукояткой по голове.
Что это было? Он, как опытный старый душегуб, больше не наслаждался причинением боли? Мучение его теперь не удовлетворяло? Да, он хотел большего. Он хотел свободы? Только так. Он хотел управлять судьбой. Быть перстами, творящими участь. Перстами, бросающими непроизвольный жребий судьбы. Только так он становился хозяином своей жертвы.
»
Документ: Пищеблок
Алексей Иванов, издание 2018 г.
Тип дискурса: Художественный
««Честное пионерское», – про себя повторил Валерка слова Гельбича. Ну какой из Гельбича пионер? На линейках флаг отряда носит, а сам считает, что тюремные песни – правда жизни. Может, человек-то Гельбич и неплохой, но пионер фиговый. А если и вампиры такие же ненастоящие, как пионеры? Куснут – и всё, гуляй, ничего особенного с тобой не случилось. Не страшно, что есть вампиры. Не страшно, что кусают. И вампир никакой не мертвец, который боится солнца. И тот, кого укусил вампир, не превращается тоже в вампира, а ходит себе, как прежде: палка, палка, огуречик, получился человечек. Эх, всё как всегда. Нету больше тачанок и будёновцев, хотя есть красные флаги и горны. Нету и вампиров, хотя есть странные люди, которые пьют кровь при луне. Пятиконечные красные звёзды сейчас уже ни шиша не значат, и от ночных кровопийц нынче тоже ни-кому ни тепло ни холодно .»
Документ: Пищеблок
Алексей Иванов, издание 2018 г.
Тип дискурса: Художественный
«Валерке показалось, что Иеронов возвышается над ними чуть ли не до самого по-толка. Он насмешливо глядел сверху вниз.

– Зы-ды-равствуйте… – обомлев, пролепетала Анатасийка.

– Да вы вставайте, вставайте, – добродушно посоветовал Серп Иваныч.

Валерка и Анастасийка поднялись на ноги, по-прежнему отделённые от вампира линией столов и скамеек.

– Сомнительные что-то нынче развлечения у пионеров, – Серп Иваныч хмыкнул. – Боюсь, вожатые не одобрят ваше совместное уединение.

Серп Иваныч делал вид, что он – просто пенсионер, а не вампир.

– Мы больше не будем, – тотчас подстроился Валерка. – Мы просто разговаривали тут. Можно нам уйти?

Но Серп Иваныч узнал его – много ли в лагере было пионеров в очках?

– Нет, нельзя, – мягко ответил Иеронов и замолчал.

Он словно бы вслушивался в себя – получал ответ на некий вопрос.

– А ты храбрый мальчик, – вдруг сказал он Валерке. – Тебе с другом и вправду уда-лось лишить меня крови моей сегодняшней возлюбленной!

– Крови?!. – Анастасийка глупо открыла рот.

– Но не всё получилось, да? Один из ловцов и сам угодил в ловушку!

Вампир улыбнулся, и обнажились его длинные клыки.

– А задумка была хорошая. Я давно уже не встречал дерзких охотников!

Анастасийка изумлённо посмотрела на Валерку.

– Так ведь не бывает! – совершенно здраво сообщила она, однако за трезвостью мыс-ли Валерка уловил её готовность к безумию.

– Бывает, моя милая, – заверил её Серп Иваныч.

«Надо что-то делать!» – подумал Валерка.

– Я вас не боюсь! – крикнул он стратилату, хотя боялся ужасно.

Серп Иваныч был в лёгком летнем пиджаке, наброшенном на обычную майку. Так одеваются дачники и алкаши. Движением плеч он скинул пиджак, подхватил его и безза-ботно отбросил в сторону. Потом запрокинул голову, подставляя лицо под лунный свет, как под дождь, и глубоко вздохнул.

– Люблю дышать, – признался он. – Люблю, когда сердце работает.

– Кто он? – дрожащим голосом спросила Анастасийка у Валерки, словно Иеронов был иностранцем, который не может ответить сам.

– Он вампир! – угрюмо уронил Валерка.

– Вообразите, дети… – Серп Иваныч раскинул руки, купаясь в мёртвом сиянии, – на этом месте много-много лет назад я впервые вкусил крови, и с тех пор не изведал ничего прекраснее! Моя луна опять привела меня сюда!

Наверное, в годы Гражданской войны на месте пищеблока и стояла та конюшня, в которую братья Иероновы, затеявшие налёт на Шихобаловские дачи, загнали белогвар-дейского офицера. Здесь Серёга Иеронов проткнул его вилами и завопил: «Теперь мы твоей крови хотим!»

А Серп Иваныч неуловимо менялся. Он увеличился в росте, исчезла его сутулость, и майка туго обтянула вздувшиеся мускулы, будто Серп Иваныч превратился в физкуль-турника с парада времён своей молодости. Однако на парад такого атлета не взяли бы, потому что его грудь и плечи густо, как у зэка, покрывали татуировки – синие пятико-нечные звёзды, звёзды, звёзды.

Серп Иваныч вдруг весело подмигнул Валерке:

– А с тобой мы ведь старые приятели, не правда ли? И я отпускаю тебя. Уходи, я не трону. Меня теперь манит её кровь, а не твоя.

Серп Иваныч указал пальцем на Анастасийку.

– Мою возлюбленную вы у меня украли, но вместо неё ты привёл свою подружку. Что ж, я приму её в уплату твоего долга, – стратилат куражился, как обычная шпана. – Ты даришь мне высокое наслаждение, юноша, потому что её кровь будет сочетаться с твоим отчаянием. Это словно вино и музыка.
»
Документ: Прыжок в длину
Ольга Славникова, издание 2017 г.
Тип дискурса: Художественный
«На это тренер так хватил бурым кулаком по скатерти, что вся посуда скакнула. Ну, знал, допустим. То есть не знал, чувствовал животом. Этого было нельзя толком объяснить, но Ведерников попытался рассказать угрюмому тренеру, навалившемуся грудью на свою тарелку с истерзанными закусками, что он, Ведерников, не хотел никого спасать. Просто там, за восьмиметровой отметкой, прежде ничего не было, и вдруг возник пацанчик с его крутящимся мячом. Что то вроде буйка или мишени, что то реальное. Дядя Саня слушал и только сопел, не забывая подливать в свою мокрую стопку горючую отраву; всякий раз перед тем, как выпить, он крепко зажмуривался, и сморщенное лицо его принимало выражение, какое, вероятно, бывает у человека, которому вот вот отрубят голову. «И все таки ты не захотел дорогой славы, позарился на дешевую, – заключил он в ответ на сбивчивые объяснения Ведерникова. – А за дешевую славу платят втридорога, так то».»
Документ: Прыжок в длину
Ольга Славникова, издание 2017 г.
Тип дискурса: Художественный
«Еще Женечку весьма интересовали птицы и насекомые. В карманах у него всегда болтался спичечный коробок, где сухо шебуршала и царапалась очередная поимка. Женечка собирал «коллекцию», представлявшую собой заляпанные листы картона, куда экспериментатор прикалывал заскорузлыми булавками, безо всякой системы и смысла, обтрепанных простеньких бабочек, отливавших окалиной крупных стрекоз и даже обыкновенных мух. Свежие жертвы долго шевелились, будто устраивались поудобнее, выделяли на булавки зеленые и бурые капли. От давних же экспонатов часто оставались гнилые фрагменты, ошметки, хитиновая скорлупка без головы, потертый горб с одним пересохшим крылом. Впрочем, Женечка о сохранности коллекции вовсе не заботился и ловил экспонаты наново, чтобы любоваться, точно на цветочек, на булавку, где сжималось, и разжималось, и подергивало брюшком очередное приобретение, обреченное впоследствии так же сгнить и развалиться на части.»
Документ: Прыжок в длину
Ольга Славникова, издание 2017 г.
Тип дискурса: Художественный
«Дима Александрович сам ни разу не попал из за Женечкиных опытов: он вообще был для учителей невидимка, слепое пятно на последней парте третьего ряда, на фоне крашеной, жирно блестевшей стены. Однако Дима Александрович считал себя чем то вроде смотрящего и не уклонялся от выполнения общественного долга. На большой перемене он со вздохом сгребал осклабленного Женечку за шкирку и волок его, шаркавшего на полусогнутых, но каким то образом сохранявшего важность, на первый этаж, к своим. Там он валил ухмылявшуюся добычу под ноги медвежатам и со словами: «Пацаны, не убивать», – лениво запаливал рыхлый косячок. На туалетном слякотном полу Женечка сноровисто принимал защитную позу, ему одному свойственную: прятал голову куда то под мышку и сворачивался так, что на виду оставались только круглая спина да громадные окаменелые подошвы с налипшими бумажками. Балахонистые пританцовывали и попинывали жертву, пытаясь ее взбодрить, но выбивая лишь немного пыли да утиное кряканье, имевшее отдаленное сходство с человеческим смехом. Должно быть, Женечкин удельный вес создавал у них ощущение, будто они пытаются играть в футбол мешком с булыжниками. Бдительный Ван Ваныч, неоднократно разгонявший отчаянными криками эти безобразные танцульки, утверждал, что хулиганы удирали прихрамывая. В свою очередь, Женечка особых повреждений не получал: когда Ван Ваныч, причитая, помогал вяло шевелившейся жертве подняться на ноги, он видел на лице у Женечки удержавшуюся, хотя и несколько подшибленную ухмылку, которой кровавая размазня под носом придавала оттенок клоунады. Иногда Ван Ванычу удавалось оттащить Женечку в медпункт, где к его набрякшему носу прикладывали лед и осматривали синяки, напоминавшие не травмы, но фиалки и розы. Но чаще Женечка, отряхнувшись, хозяйственно проверив содержимое своего потертого, но качественного, какой то министерской солидности портфеля, ссылался на «неотложные дела» и уходил, держась несколько скособоченно, с белым хвостом рубахи, не вполне заправленной в штаны.»
Документ: Прыжок в длину
Ольга Славникова, издание 2017 г.
Тип дискурса: Художественный
«На судорожном усилии преграда разорвалась, хлынули гулкие звуки, подобные далеким громовым аплодисментам, по лицу, по ноздрям Журавлевой хлестнула вода. Сквозь блеклую радугу и муть она, однако, успела увидать, что спасительная лесенка из бассейна, вся в мокрых расплывчатых звездах, совсем близко. И тут безвольное тело, огрузневшее на поверхности, вдруг выгнулось дугой, издало страшный, сиплый петушиный крик и забилось, с буханьем разрушая воду, тараща безумные, хлоркой и кровью налитые глаза. В следующую секунду Журавлева получила чудовищный удар в живот, горло обожгло горячей желчью, и последнее, что она успела увидать, было летящее над волнами, как чайка, белое полотенце.
Именно этот удар, этот толчок позволил Женечке, уже уходившему снова под воду, податься вперед и ухватиться до скрипа сведенных пальцев за никелированную штангу. Кукарекающий, перхающий, весь облепленный мокрыми деньгами, будто палыми листьями из лужи, Женечка карабкался по сотрясаемой лесенке из цепкой, хваткой воды – и вывалился наконец на кафельную твердь, кое-как пытаясь натянуть сползающие шорты на трясущиеся, лунного цвета ягодицы. Из женской раздевалки уже бежала полуодетая Ирочка: высунулась сперва на крик, прикрываясь полотенцем, видно, только что из душа, но увидала, что происходит, и рванула, не стесняясь застиранного атласного бюстгальтера и расстегнутых джинсов. «Женя?! Ты живой?! Скажи что-нибудь, скажи, скажи!!!» От Ирочкиных волос, мокрым прелым войлоком лепившихся ей на лицо, шел на холоде бассейна нежный пар, она скулила, теребила скользкого, скорченного Женечку, а тот вяло отмахивался и пытался вдохнуть воздуха, встававшего колом у него в натянутом горле.
Тут из воды гладкой торпедой вымахнула Нога. Только теперь она поняла – по сбивчивости и скученности кукольных фигурок под расплывами пластмассовой зелени, – что происходит неладное. Встав на одно могучее колено, она через другое перебросила Женечку, будто собиралась его отшлепать, и резким нажимом заставила его извергнуть из черного рта горячую, горькую струю. Сразу Женечка задышал ровнее, на лицо его взошел розовый млеющий румянец – а тем временем Нога, с лицом невозмутимым, как утюг, невероятно живо воображала разбирательство, судилище, множество чинных людей в официальном помещении, и все против нее.
Пока занимались Женечкой, никто не смотрел на бассейн, в котором колыхались слипшиеся пластырем бурые деньги, а рядом держалась на одном инстинкте бледная, как медуза, пускающая изо рта кровавые нитки слюны отличница Журавлева. Спохватившись, Нога сиганула, подвела полубесчувственное, сонно стонущее тело к лестнице, вырвала из воды. Журавлева была не просто бледная, она была белая, будто вываренная до потери всех жизненных соков; она мелкими глотками прихлебывала воздух, словно горячий чай из блюдца; живот ее, с громадной чернильной кляксой синяка, вздулся и дрожал. Кто-то выскакивал из раздевалок, кто-то бросался им навстречу, прибежала директриса фитнес-центра, деловитая, сердитая, бровастая, с розовым лаковым носом-свистком, который издавал невозможные рулады, пока она, нервно копаясь в кнопках телефона, вызывала «скорую».
»
Документ: 2017
Ольга Славникова, издание 2006 г.
Тип дискурса: Художественный
«Всегда старавшаяся делать все наилучшим образом, Тамара последовательнее многих соблюдала цивилизационный принцип: человек либо продукт есть то, на что он похож. Для подбора своего персонала она устраивала кастинги, в результате чего жизнь в ее особняке и в ее конторе напоминала телесериал. Глядя на ее секретаршу – сухую девицу в узком костюме и с пробором как тонкая карандашная линия в гладких волосах, – всякий сказал бы, что это именно секретарша; старший менеджер отличался от младшего менеджера лучшей шлифовкой стандартного лица, брендом аксессуаров и более дорогим отливом двубортных пиджаков. Тем не менее могла существовать причина, по которой толстый клоун получил у Тамары непыльную работу; возможно, он сумел убедить ее в своих исключительных способностях с помощью какого нибудь фокуса вроде исчезновения прямо посреди ее кабинета и возникновения на одном из семнадцати эталонных альпийских лугов, откуда забиралось настоянное на хвое и травах, идеальное по своему составу воздушное сырье.»
Документ: На солнечной стороне улицы
Дина Рубина, издание 2004 г.
Тип дискурса: Художественный
«Карманники – по два три в каждом трамвае – работали на площадках: так легче уйти, спрыгнув на ходу.
Нюх у Кати на карманников был поразительный. Она определяла их мгновенным и острым, собачьим, чутьем. Узнавала по скользящему взгляду и праздным рукам. Самой себе удивлялась, до чего точно определяла, и опять же, самой себе не призналась бы – каким таким способом. А просто: представляла, что она то и есть воровка, и ей то и надо сейчас нащупать гуся пожирней… Ощущала так явственно, что, бывало, рука уже тянулась к карману притиснутого к ней соседа, про которого она почему то знала, что деньги там есть…
Сама то она держала деньги в надежном месте – в лифчике, да еще в платочке носовом, заколотом булавкой, – попробуй достань!
Вывалишься с толпой на конечной, перейдешь по деревянному мосту через Салар, тут тебе сразу и толкучка – начинается прямо на железнодорожных путях. Торговали здесь всем, кроме мамы родной…
Уже перед полотном стояли рядами бабы, держали товар на руках или на земле, на расстеленной газете… Ряды пересекали железнодорожное полотно и тянулись влево, туда, где кипел муравейник базара. Громадная асфальтированная площадь с утра была запружена людьми – все толкались, пробивались, искали в месиве толпы протоки, по которым можно протиснуться вглубь, дальше, в шевелящуюся, торгующуюся, матерящуюся кашу.
»
Документ: Одеты камнем
Ольга Дмитриевна Форш, издание 1978 г.
Тип дискурса: Художественный
«- Конечно, вы мне не чужой, - не подымая глаз, сказал Михаил, - но для моего дела... для моего дела... вы самый жестокий, самый вредный человек.
Михаил выговаривал твердо. Он весь насторожился, как некто на бойнице, окруженный врагами, но не готовый к сдаче.
Волнение его, хотя, совершенно мне непонятное, как, впрочем, и весь разговор, передалось и мне.
- Так я и думал про вас, - как бы одобрил Достоевский.

- "Записки из мертвого дома" все завершили, они окончательно оттолкнули меня от вас. Конечно, человек себе сам судья, и - как я уже вам сказал - ваша совесть пусть и знает... Но вот аналогия: насколько, по собственному вашему признанию, вам приятней мечтать, чем писать, иными словами - приятнее оставлять при себе, нежели закреплять для других, другим отдавать свое внутреннее богатство, настолько же... Ну, словом, и с живой жизнью у вас тот же сделан выбор...
И, вдруг вспыхнув, Михаил отрезал с невыразимой горечью:
- Подешевле вы обернулись! И это с тем, что вы знаете, с тем, что вы видели!
»
Документ: Нетерпение
Трифонов Ю.В., издание 1973 г.
Тип дискурса: Художественный
«И у этого хитрость, жуликоватость, все есть, только на другое направлено — на других, для других. Был он где-то с Нечаевым связан, но Петербургу, по студенческим волненьям, и, кажется, даже с Нечаевым воевал на сходках, потом учился в Beне, терся вокруг лавровского «Вперед», вернулся в Одессу — Андрей знал его еще по университетским битвам семьдесят первого года, кухмистерским, библиотекам — и вот вопрос: «Будешь или нет?»»
Документ: Нетерпение
Трифонов Ю.В., издание 1973 г.
Тип дискурса: Художественный
«Нет, не страх, не боязнь наказания — ничего похожего не испытывал, а какое-то недоверие и даже отвращение ко всему, что делается тайно»
Документ: Нетерпение
Трифонов Ю.В., издание 1973 г.
Тип дискурса: Художественный
«И вот тогда в разговоре спросил Желябова: а если гибель врага повлечет за собой гибель близкого, невинного человека? Он. подумавши, ответил: «А вы готовы принести себя в жертву ради будущего России?» Я сказал, что лично себя — готов. «Так вот это и есть жертва: ваши близкие. Это и есть — вы». Признаться, его ответ показался мне чудовищным софизмом. Но затем я подумал, что и Спаситель на подобный вопрос отвечал примерно так же. Просто я не был готов к непомерной муке. У меня недостало бы сил и мужества превозмочь такую боль. А ему казалось естественным — тут-то и была страшноватость! — отдать в жертву гораздо больше себя»
Документ: Нетерпение
Трифонов Ю.В., издание 1973 г.
Тип дискурса: Художественный
«Революция, это чистое, святое дело, и — тайны каких-то скотов? Копаться в чужой грязи? Делать кого-то рабами? Да ведь против грязи и рабства все затевается!»
Документ: Нетерпение
Трифонов Ю.В., издание 1973 г.
Тип дискурса: Художественный
«— О чем же тут думать? — сказала Вера.— Разумеется, мы должны сделать все, чтобы спасти его! Андрей засмеялся.
— Верочка, я вспомнил, как яростно ты поносила его в Липецке. И я тебя охлаждал.
— Я и сейчас возмущаюсь его действиями. И ты прекрасно знаешь, Тарас, что для меня нет худшего ругательства, чем «нечаевщина». Но я преклоняюсь перед его подвигом и страданиями
»
Документ: По делам службы
Чехов А.П., издание 1899 г.
Тип дискурса: Художественный
«И он чувствовал, что это самоубийство и мужицкое горе лежат и на его совести; мириться с тем, что эти люди, покорные своему жребию, взвалили на себя самое тяжелое и темное в жизни — как это ужасно! Мириться с этим, а для себя желать светлой, шумной жизни среди счастливых, довольных людей и постоянно мечтать о такой жизни — это значит мечтать о новых самоубийствах людей, задавленных трудом и заботой, или людей слабых, заброшенных, о которых только говорят иногда за ужином с досадой или с усмешкой, но к которым не идут на помощь...»
Документ: Припадок
Чехов А.П, издание 1889 г.
Тип дискурса: Художественный
««Что-нибудь из двух: или нам только кажется, что проституция — зло, и мы преувеличиваем, или же, если проституция в самом деле такое зло, как принято думать, то эти мои милые приятели такие же рабовладельцы, насильники и убийцы, как те жители Сирии и Каира, которых рисуют в „Ниве“. Они теперь поют, хохочут, здраво рассуждают, но разве не они сейчас эксплоатировали голод, невежество и тупость? Они — я был свидетелем. При чем же тут их гуманность, медицина, живопись? Науки, искусства и возвышенные чувства этих душегубов напоминают мне сало в одном анекдоте. Два разбойника зарезали в лесу нищего; стали делить между собою его одежду и нашли в сумке кусок свиного сала. „Очень кстати, — сказал один из них, — давай закусим“. — „Что ты, как можно? — ужаснулся другой. — Разве ты забыл, что сегодня среда?“ И не стали есть. Они, зарезавши человека, вышли из лесу с уверенностью, что они постники. Так и эти, купивши женщин, идут и думают теперь, что они художники и ученые...»
— Послушайте, вы! — сказал он сердито и резко. — Зачем вы сюда ходите? Неужели, неужели вы не понимаете, как это ужасно? Ваша медицина говорит, что каждая из этих женщин умирает преждевременно от чахотки или чего-нибудь другого; искусства говорят, что морально она умирает еще раньше. Каждая из них умирает оттого, что на своем веку принимает средним числом, допустим, пятьсот человек. Каждую убивает пятьсот человек. В числе этих пятисот — вы! Теперь, если вы оба за всю жизнь побываете здесь и в других подобных местах по двести пятьдесят раз, то значит на обоих вас придется одна убитая женщина! Разве это не понятно? Разве не ужасно? Убить вдвоем, втроем, впятером одну глупую, голодную женщину! Ах, да разве это не ужасно, боже мой?»
Документ: Припадок
Чехов А.П, издание 1889 г.
Тип дискурса: Художественный
«Лампа, в которой выгорел керосин, стала чадить. Васильев не заметил этого. Он опять зашагал, продолжая думать. Теперь уж он поставил вопрос иначе: что нужно сделать, чтобы падшие женщины перестали быть нужны? Для этого необходимо, чтобы мужчины, которые их покупают и убивают, почувствовали всю безнравственность своей рабовладельческой роли и ужаснулись. Надо спасать мужчин.
«Наукой и искусствами, очевидно, ничего не поделаешь... — думал Васильев. — Тут единственный выход — это апостольство».
И он стал мечтать о том, как завтра же вечером он будет стоять на углу переулка и говорить каждому прохожему:
— Куда и зачем вы идете? Побойтесь вы бога!
Он обратится к равнодушным извозчикам и им скажет:
— Зачем вы тут стоите? Отчего же вы не возмущаетесь, не негодуете? Ведь вы веруете в бога и знаете, что это грешно, что за это люди пойдут в ад, отчего же вы молчите? Правда, они вам чужие, но ведь и у них есть отцы, братья, точно такие же, как вы...»
Документ: Кошмар
Чехов А.П., издание 1886 г.
Тип дискурса: Художественный
«— Я слышал, что вы изволили тово... рассчитать своего писаря и... и ищете теперь нового...
— Да... А вы имеете порекомендовать кого-нибудь?
— Я, видите ли... я... Не можете ли вы отдать эту должность... мне?
— Да разве вы бросаете священство? — изумился Кунин.
— Нет, нет, — быстро проговорил отец Яков, почему-то бледнея и дрожа всем телом. — Боже меня сохрани! Ежели сомневаетесь, то не нужно, не нужно. Я ведь это как бы между делом... чтоб дивиденды свои увеличить... Не нужно, не беспокойтесь!
— Гм... дивиденды... Но ведь я плачу писарю только двадцать рублей в месяц!
— Господи, да я и десять взял бы! — прошептал отец Яков, оглядываясь. — И десяти довольно! Вы... вы изумляетесь, и все изумляются. Жадный поп, алчный, куда он деньги девает? Я и сам это чувствую, что жадный... и казню себя, осуждаю... людям в глаза глядеть совестно... Вам, Павел Михайлович, я по совести... привожу истинного бога в свидетели...
Отец Яков перевел дух и продолжал:
— Приготовил я вам дорогой целую исповедь, но... всё забыл, не подберу теперь слов. Я получаю в год с прихода сто пятьдесят рублей, и все... удивляются, куда я эти деньги деваю... Но я вам всё по совести объясню... Сорок рублей в год я за брата Петра в духовное училище взношу. Он там на всем готовом, но бумага и перья мои...
— Ах, верю, верю! Ну, к чему всё это? — замахал рукой Кунин, чувствуя страшную тяжесть от этой откровенности гостя и не зная, куда деваться от слезливого блеска его глаз.
— Потом-с, я еще в консисторию за место свое не всё еще выплатил. За место с меня двести рублей положили, чтоб я по десяти в месяц выплачивал... Судите же теперь, что остается? А ведь, кроме того, я должен выдавать отцу Авраамию, по крайней мере, хоть по три рубля в месяц!
— Какому отцу Авраамию?
— Отцу Авраамию, что до меня в Синькове священником был. Его лишили места за... слабость, а ведь он в Синькове и теперь живет! Куда ему деваться? Кто его кормить станет? Хоть он и стар, но ведь ему и угол, и хлеба, и одежду надо! Не могу я допустить, чтоб он, при своем сане, пошел милостыню просить! Мне ведь грех будет, ежели что! Мне грех! Он... всем задолжал, а ведь мне грех, что я за него не плачу.
Отец Яков рванулся с места и, безумно глядя на пол, зашагал из угла в угол.
— Боже мой! Боже мой! — забормотал он, то поднимая руки, то опуская. — Спаси нас, господи, и помилуй! И зачем было такой сан на себя принимать, ежели ты маловер и сил у тебя нет? Нет конца моему отчаянию! Спаси, царица небесная.
— Успокойтесь, батюшка! — сказал Кунин.
— Замучил голод, Павел Михайлович! — продолжал отец Яков. — Извините великодушно, но нет уже сил моих... Я знаю, попроси я, поклонись, и всякий поможет, но... не могу! Совестно мне! Как я стану у мужиков просить? Вы служите тут и сами видите... Какая рука подымется просить у нищего? А просить у кого побогаче, у помещиков, не могу! Гордость! Совестно!
Отец Яков махнул рукой и нервно зачесал обеими руками голову.
— Совестно! Боже, как совестно! Не могу, гордец, чтоб люди мою бедность видели! Когда вы меня посетили, то ведь чаю вовсе не было, Павел Михайлович! Ни соринки его не было, а ведь открыться перед вами гордость помешала! Стыжусь своей одежды, вот этих латок... риз своих стыжусь, голода... А прилична ли гордость священнику?
Отец Яков остановился посреди кабинета и, словно не замечая присутствия Кунина, стал рассуждать с самим собой.
— Ну, положим, я снесу и голод, и срам, но ведь у меня, господи, еще попадья есть! Ведь я ее из хорошего дома взял! Она белоручка и нежная, привыкла и к чаю, и к белой булке, и к простыням... Она у родителей на фортепьянах играла... Молодая, еще и двадцати лет нет... Хочется небось и нарядиться, и пошалить, и в гости съездить... А она у меня... хуже кухарки всякой, стыдно на улицу показать. Боже мой, боже мой! Только и утехи у нее, что принесу из гостей яблочек или какой кренделечек...
Отец Яков опять обеими руками зачесал голову.
— И выходит у нас не любовь, а жалость... Не могу видеть ее без сострадания! И что оно такое, господи, делается на свете. Такое делается, что если в газеты написать, то не поверят люди... И когда всему этому конец будет!
— Полноте, батюшка! — почти крикнул Кунин, пугаясь его тона. — Зачем так мрачно смотреть на жизнь?
— Извините великодушно, Павел Михайлович... — забормотал отец Яков, как пьяный. — Извините, всё это... пустое, и вы не обращайте внимания... А только я себя виню и буду винить... Буду!
Отец Яков оглянулся и зашептал:
— Как-то рано утром иду я из Синькова в Лучково; гляжу, а на берегу стоит какая-то женщина и что-то делает... Подхожу ближе и глазам своим не верю... Ужас! Сидит жена доктора, Ивана Сергеича, и белье полощет... Докторша, в институте кончила! Значит, чтоб люди не видели, норовила пораньше встать и за версту от деревни уйти... Неодолимая гордость! Как увидала, что я около нее и бедность ее заметил, покраснела вся... Я оторопел, испугался, подбежал к ней, хочу помочь ей, а она белье от меня прячет, боится, чтоб я ее рваных сорочек не увидел...
— Всё это как-то даже невероятно... — сказал Кунин, садясь и почти с ужасом глядя на бледное лицо отца Якова.
— Именно, невероятно! Никогда, Павел Михайлович, этого не было, чтоб докторши на реке белье полоскали! Ни в каких странах этого нет! Мне бы, как пастырю и отцу духовному, не допускать бы ее до этого, но что я могу сделать? Что? Сам же еще норовлю у ее мужа даром лечиться! Верно вы изволили определить, что всё это невероятно! Глазам не верится! Во время обедни, знаете, выглянешь из алтаря, да как увидишь свою публику, голодного Авраамия и попадью, да как вспомнишь про докторшу, как у нее от холодной воды руки посинели, то, верите ли, забудешься и стоишь, как дурак, в бесчувствии, пока пономарь не окликнет... Ужас!
Отец Яков опять заходил.
— Господи Иисусе! — замахал он руками. — Святые угодники! И служить даже не могу... Вы вот про школу мне говорите, а я, как истукан, ничего не понимаю и только об еде думаю... Даже перед престолом... Впрочем... что же это я? — спохватился отец Яков. — Вам уезжать нужно. Простите-с, я ведь это так... извините...
Кунин молча пожал руку отца Якова, проводил его до передней и, вернувшись в свой кабинет, остановился перед окном. Он видел, как отец Яков вышел из дому, нахлобучил на голову свою широкополую ржавую шляпу и тихо, понурив голову, точно стыдясь своей откровенности, пошел по дороге.
«А его лошади не видно», — подумал Кунин.
Помыслить, что священник все эти дни ходил к нему пешком, Кунин боялся: до Синькова было семь-восемь верст, а грязь на дороге стояла невылазная. Далее Кунин видел, как кучер Андрей и мальчик Парамон, прыгая через лужи и обрызгивая отца Якова грязью, подбежали к нему под благословение. Отец Яков снял шляпу и медленно благословил Андрея, потом благословил и погладил по голове мальчика.
Кунин провел рукой по глазам, и ему показалось, что рука его от этого стала мокрой. Он отошел от окна и мутными глазами обвел комнату, в которой ему еще слышался робкий, придушенный голос... Он взглянул на стол... К счастью, отец Яков забыл второпях взять с собой его проповеди... Кунин подскочил к ним, изорвал их в клочки и с отвращением швырнул под стол.
— И я не знал! — простонал он, падая на софу. — Я, который уже более года служу здесь непременным членом, почетным мировым судьей, членом училищного совета! Слепая кукла, фат! Скорей к ним на помощь! Скорей!
Он мучительно ворочался, стискивал виски и напрягал свой ум.
— Получу 20-го числа жалованья 200 рублей... Под благовидным предлогом суну и ему и докторше... Его позову молебен служить, а для доктора фиктивно заболею... Таким образом, не оскорблю их гордости. И Авраамию помогу...
Он рассчитывал по пальцам свои деньги и боялся себе сознаться, что этих двухсот рублей едва хватит ему, чтобы заплатить управляющему, прислуге, тому мужику, который привозит мясо... Поневоле пришлось вспомнить то недалекое прошлое, когда неразумно проживалось отцовское добро, когда, будучи еще двадцатилетним молокососом, он дарил проституткам дорогие веера, платил извозчику Кузьме по десяти рублей в день, подносил из тщеславия актрисам подарки. Ах, как бы пригодились теперь все эти разбросанные рубли, трехрублевики, десятки!
«Отец Авраамий проедает в месяц только три рубля, — думал Кунин. — За рубль попадья может себе сорочку сшить, а докторша прачку нанять. Но я все-таки помогу! Обязательно помогу!»
Тут вдруг Кунин вспомнил донос, который написал он архиерею, и его всего скорчило, как от невзначай налетевшего холода. Это воспоминание наполнило всю его душу чувством гнетущего стыда перед самим собой и перед невидимой правдой...
Так началась и завершилась искренняя потуга к полезной деятельности одного из благонамеренных, но чересчур сытых и не рассуждающих людей.»
Документ: Отец семейства
Чехов А.П., издание 1885 г.
Тип дискурса: Художественный
«— Да? Вы находите? — говорит Жилин, сердито щурясь на нее. — Впрочем, у всякого свой вкус. Вообще, надо сознаться, мы с вами сильно расходимся во вкусах, Варвара Васильевна. Вам, например, нравится поведение этого мальчишки (Жилин трагическим жестом указывает на своего сына Федю), вы в восторге от него, а я... я возмущаюсь. Да-с!
Федя, семилетний мальчик с бледным, болезненным лицом, перестает есть и опускает глаза. Лицо его еще больше бледнеет.
— Да-с, вы в восторге, а я возмущаюсь... Кто из нас прав, не знаю, но смею думать, что я, как отец, лучше знаю своего сына, чем вы. Поглядите, как он сидит! Разве так сидят воспитанные дети? Сядь хорошенько!
Федя поднимает вверх подбородок и вытягивает шею, и ему кажется, что он сидит ровнее. На глазах у него навертываются слезы.
— Ешь? Держи ложку как следует! Погоди, доберусь я до тебя, скверный мальчишка! Не сметь плакать! Гляди на меня прямо!
Федя старается глядеть прямо, но лицо его дрожит и глаза переполняются слезами.
— Ааа... ты плакать! Ты виноват, ты же и плачешь? Пошел, стань в угол, скотина!
— Но... пусть он сначала пообедает! — вступается жена.
— Без обеда! Такие мерз... такие шалуны не имеют права обедать!
Федя, кривя лицо и подергивая всем телом, сползает со стула и идет в угол.
— Не то еще тебе будет! — продолжает родитель. — Если никто не желает заняться твоим воспитанием, то, так и быть, начну я... У меня, брат, не будешь шалить да плакать за обедом! Болван! Дело нужно делать! Понимаешь? Дело делать! Отец твой работает и ты работай! Никто не должен даром есть хлеба! Нужно быть человеком! Че-ло-ве-ком!
— Перестань, ради бога! — просит жена по-французски. — Хоть при посторонних не ешь нас... Старуха всё слышит и теперь, благодаря ей, всему городу будет известно...
— Я не боюсь посторонних, — отвечает Жилин по-русски. — Анфиса Ивановна видит, что я справедливо говорю. Что ж, по-твоему, я должен быть доволен этим мальчишкой? Ты знаешь, сколько он мне стоит? Ты знаешь, мерзкий мальчишка, сколько ты мне стоишь? Или ты думаешь, что я деньги фабрикую, что мне достаются они даром? Не реветь! Молчать! Да ты слышишь меня или нет? Хочешь, чтоб я тебя, подлеца этакого, высек?
Федя громко взвизгивает и начинает рыдать.
— Это, наконец, невыносимо! — говорит его мать, вставая из-за стола и бросая салфетку. — Никогда не даст покойно пообедать! Вот где у меня твой кусок сидит!
Она показывает на затылок и, приложив платок к глазам, выходит из столовой.
— Оне обиделись... — ворчит Жилин, насильно улыбаясь. — Нежно воспитаны... Так-то, Анфиса Ивановна, не любят нынче слушать правду... Мы же и виноваты!
Проходит несколько минут в молчании. Жилин обводит глазами тарелки и, заметив, что к супу еще никто не прикасался, глубоко вздыхает и глядит в упор на покрасневшее, полное тревоги лицо гувернантки.
— Что же вы не едите, Варвара Васильевна? — спрашивает он. — Обиделись, стало быть? Тэк-с... Не нравится правда. Ну, извините-с, такая у меня натура, не могу лицемерить... Всегда режу правду-матку (вздох). Однако, я замечаю, что присутствие мое неприятно. При мне не могут ни говорить, ни кушать... Что ж? Сказали бы мне, я бы ушел... Я и уйду.
Жилин поднимается и с достоинством идет к двери. Проходя мимо плачущего Феди, он останавливается.
— После всего, что здесь произошло, вы сссвободны! — говорит он Феде, с достоинством закидывая назад голову. — Я больше в ваше воспитание не вмешиваюсь. Умываю руки! Прошу извинения, что, искренно, как отец, желая вам добра, обеспокоил вас и ваших руководительниц. Вместе с тем раз навсегда слагаю с себя ответственность за вашу судьбу...
Федя взвизгивает и рыдает еще громче. Жилин с достоинством поворачивает к двери и уходит к себе в спальную.
Выспавшись после обеда, Жилин начинает чувствовать угрызения совести. Ему совестно жены, сына, Анфисы Ивановны и даже становится невыносимо жутко при воспоминании о том, что было за обедом, но самолюбие слишком велико, не хватает мужества быть искренним, и он продолжает дуться и ворчать...»
Документ: Сон
Чехов А.П., издание 1885 г.
Тип дискурса: Художественный
«Да, я сам был бедняк и знал, что значит голод и холод. Бедность толкнула меня на это проклятое место оценщика, бедность заставила меня ради куска хлеба презирать горе и слезы. Если бы не бедность, разве у меня хватило бы храбрости оценивать в гроши то, что стоит здоровья, тепла, праздничных радостей? За что же винит меня ветер, за что терзает меня моя совесть?»