Угрозы культуре Системам ценностей (деаксиологизация) Нравственной Дегуманизация человеческих отношений
Фрагменты:
«Прушевский хотел это знать уже теперь, чтобы не напрасно строились стены его зодчества; дом должен быть населен людьми, а люди наполнены той излишней теплотою жизни, которая названа однажды душой. Он боялся воздвигать пустые здания — те, в каких люди живут лишь из-за непогоды.
Прушевский остыл от ночи и спустился в начатую яму котлована, где было затишье. Некоторое время он посидел в глубине; под ним находился камень, сбоку возвышалось сечение грунта, и видно было, как на урезе глины, не происходя из нее, лежала почва. Изо всякой ли базы образуется надстройка? Каждое ли производство жизненного материала дает добавочным продуктом душу в человека? А если производство улучшить до точной экономии — то будут ли происходить из него косвенные, нежданные продукты?»
Прушевский остыл от ночи и спустился в начатую яму котлована, где было затишье. Некоторое время он посидел в глубине; под ним находился камень, сбоку возвышалось сечение грунта, и видно было, как на урезе глины, не происходя из нее, лежала почва. Изо всякой ли базы образуется надстройка? Каждое ли производство жизненного материала дает добавочным продуктом душу в человека? А если производство улучшить до точной экономии — то будут ли происходить из него косвенные, нежданные продукты?»
«— Дядя, это буржуи были? — заинтересовалась девочка, державшаяся за Чиклина.
— Нет, дочка, — ответил Чиклин. — Они живут в соломенных избушках, сеют хлеб и едят с нами пополам.
Девочка поглядела наверх, на все старые лица людей.
— А зачем им тогда гробы? Умирать должны одни буржуи, а бедные нет!
Землекопы промолчали, еще не сознавая данных, чтобы говорить.
— И один был голый! — произнесла девочка. — Одежду всегда отбирают, когда людей не жалко, чтоб она осталась. Моя мама тоже голая лежит.
— Ты права, дочка, на все сто процентов, — решил Сафронов. — Два кулака от нас сейчас удалились.
— Убей их пойди! — сказала девочка.
— Не разрешается, дочка: две личности — это не класс…
— Это один да еще один, — сочла девочка.
— А в целости их было мало, — пожалел Сафронов. — Мы же, согласно пленума, обязаны их ликвидировать не меньше как класс, чтобы весь пролетариат и батрачье сословие осиротели от врагов!
— А с кем останетесь?
— С задачами, с твердой линией дальнейших мероприятий, понимаешь что?
— Да, — ответила девочка. — Это значит плохих людей всех убивать, а то хороших очень мало.
— Ты вполне классовое поколение, — обрадовался Сафронов, — ты с четкостью сознаешь все отношения, хотя сама еще малолеток. Это монархизму люди без разбору требовались для войны, а нам только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить от несознательного элемента.»
— Нет, дочка, — ответил Чиклин. — Они живут в соломенных избушках, сеют хлеб и едят с нами пополам.
Девочка поглядела наверх, на все старые лица людей.
— А зачем им тогда гробы? Умирать должны одни буржуи, а бедные нет!
Землекопы промолчали, еще не сознавая данных, чтобы говорить.
— И один был голый! — произнесла девочка. — Одежду всегда отбирают, когда людей не жалко, чтоб она осталась. Моя мама тоже голая лежит.
— Ты права, дочка, на все сто процентов, — решил Сафронов. — Два кулака от нас сейчас удалились.
— Убей их пойди! — сказала девочка.
— Не разрешается, дочка: две личности — это не класс…
— Это один да еще один, — сочла девочка.
— А в целости их было мало, — пожалел Сафронов. — Мы же, согласно пленума, обязаны их ликвидировать не меньше как класс, чтобы весь пролетариат и батрачье сословие осиротели от врагов!
— А с кем останетесь?
— С задачами, с твердой линией дальнейших мероприятий, понимаешь что?
— Да, — ответила девочка. — Это значит плохих людей всех убивать, а то хороших очень мало.
— Ты вполне классовое поколение, — обрадовался Сафронов, — ты с четкостью сознаешь все отношения, хотя сама еще малолеток. Это монархизму люди без разбору требовались для войны, а нам только один класс дорог, да мы и класс свой будем скоро чистить от несознательного элемента.»
«— А к чему же те бревна-то ладят, товарищ активист? — спросил задний середняк.
— А это для ликвидации классов организуется плот, чтоб завтрашний день кулацкий сектор ехал по речке в море и далее…
Вынув поминальные листки и классово-расслоечную ведомость, активист стал метить знаки по бумагам; а карандаш у него был разноцветный, и он применял то синий, то красный цвет, а то просто вздыхал и думал, не кладя знаков до своего решения. Стоячие мужики открыли рты и глядели на карандаш с томлением слабой души, которая появилась у них из последних остатков имущества, потому что стала мучиться. Чиклин и Вощев тесали в два топора сразу, и бревна у них складывались одно к другому вплоть, основывая сверху просторное место.
Ближний середняк прислонился головой к крыльцу и стоял в таком покое некоторое время.
— Товарищ актив, а товарищ!..
— Говори ясно, — предложил середняку активист между своим делом.
— Дозволь нам горе горевать в остатнюю ночь, а уж тогда мы век с тобой будем радоваться!
Активист кратко подумал.
— Ночь — это долго. Кругом нас темпы по округу идут, горюйте, пока плот не готов.
— Ну хоть до плота, и то радость, — сказал средний мужик и заплакал, не теряя времени последнего горя. Бабы, стоявшие за плетнем Оргдвора, враз взвыли во все задушевные свои голоса, так что Чиклин и Вощев перестали рубить дерево топорами. Организованная членская беднота поднялась с земли, довольная, что ей горевать не приходится, и ушла смотреть на у свое общее, насущное имущество деревни.
— Отвернись и ты от нас на краткое время, — попросили активиста два середняка. — Дай нам тебя не видеть.
Активист отстранился с крыльца и ушел в дом, где с жадностью начал писать рапорт о точном исполнении мероприятия по сплошной коллективизации и о ликвидации посредством сплава на плоту кулака как класса.»
— А это для ликвидации классов организуется плот, чтоб завтрашний день кулацкий сектор ехал по речке в море и далее…
Вынув поминальные листки и классово-расслоечную ведомость, активист стал метить знаки по бумагам; а карандаш у него был разноцветный, и он применял то синий, то красный цвет, а то просто вздыхал и думал, не кладя знаков до своего решения. Стоячие мужики открыли рты и глядели на карандаш с томлением слабой души, которая появилась у них из последних остатков имущества, потому что стала мучиться. Чиклин и Вощев тесали в два топора сразу, и бревна у них складывались одно к другому вплоть, основывая сверху просторное место.
Ближний середняк прислонился головой к крыльцу и стоял в таком покое некоторое время.
— Товарищ актив, а товарищ!..
— Говори ясно, — предложил середняку активист между своим делом.
— Дозволь нам горе горевать в остатнюю ночь, а уж тогда мы век с тобой будем радоваться!
Активист кратко подумал.
— Ночь — это долго. Кругом нас темпы по округу идут, горюйте, пока плот не готов.
— Ну хоть до плота, и то радость, — сказал средний мужик и заплакал, не теряя времени последнего горя. Бабы, стоявшие за плетнем Оргдвора, враз взвыли во все задушевные свои голоса, так что Чиклин и Вощев перестали рубить дерево топорами. Организованная членская беднота поднялась с земли, довольная, что ей горевать не приходится, и ушла смотреть на у свое общее, насущное имущество деревни.
— Отвернись и ты от нас на краткое время, — попросили активиста два середняка. — Дай нам тебя не видеть.
Активист отстранился с крыльца и ушел в дом, где с жадностью начал писать рапорт о точном исполнении мероприятия по сплошной коллективизации и о ликвидации посредством сплава на плоту кулака как класса.»
«Дальше кулак встречался гуще. Уже через три двора медведь зарычал снова, обозначая присутствие здесь своего классового врага. Чиклин отдал Настю молотобойцу и вошел в избу один.
— Ты чего, милый, явился? — спросил ласковый, спокойный мужик.
— Уходи прочь! — ответил Чиклин.
— А что, ай я чем не угодил?
— Нам колхоз нужен, не разлагай его!
Мужик не спеша подумал, словно находился в душевной беседе.
— Колхоз вам не годится…
— Прочь, гада!
— Ну что ж, вы сделаете изо всей республики колхоз, а вся республика-то будет единоличным хозяйством!
У Чиклина захватило дыхание, он бросился к двери и открыл ее, чтоб видна была свобода, он также когда-то ударился в замкнувшуюся дверь тюрьмы, не понимая плена, и закричал от скрежещущей силы сердца. Он отвернулся от рассудительного мужика, чтобы тот не участвовал в его преходящей скорби, которая касается лишь одного рабочего класса.
— Не твое дело, стервец! Мы можем царя назначить, когда нам полезно будет, и можем сшибить его одним вздохом… А ты — исчезни!
Здесь Чиклин перехватил мужика поперек и вынес его наружу, где бросил в снег, мужик от жадности не был женатым, расходуя всю свою плоть в скоплении имущества, в счастье надежности существования, и теперь не знал, что ему чувствовать.
— Ликвидировали?! — сказал он из снега. — Глядите, нынче меня нету, а завтра вас не будет. Так и выйдет, что в социализм придет один ваш главный человек!»
— Ты чего, милый, явился? — спросил ласковый, спокойный мужик.
— Уходи прочь! — ответил Чиклин.
— А что, ай я чем не угодил?
— Нам колхоз нужен, не разлагай его!
Мужик не спеша подумал, словно находился в душевной беседе.
— Колхоз вам не годится…
— Прочь, гада!
— Ну что ж, вы сделаете изо всей республики колхоз, а вся республика-то будет единоличным хозяйством!
У Чиклина захватило дыхание, он бросился к двери и открыл ее, чтоб видна была свобода, он также когда-то ударился в замкнувшуюся дверь тюрьмы, не понимая плена, и закричал от скрежещущей силы сердца. Он отвернулся от рассудительного мужика, чтобы тот не участвовал в его преходящей скорби, которая касается лишь одного рабочего класса.
— Не твое дело, стервец! Мы можем царя назначить, когда нам полезно будет, и можем сшибить его одним вздохом… А ты — исчезни!
Здесь Чиклин перехватил мужика поперек и вынес его наружу, где бросил в снег, мужик от жадности не был женатым, расходуя всю свою плоть в скоплении имущества, в счастье надежности существования, и теперь не знал, что ему чувствовать.
— Ликвидировали?! — сказал он из снега. — Глядите, нынче меня нету, а завтра вас не будет. Так и выйдет, что в социализм придет один ваш главный человек!»
«— Опорожняй батрацкое имущество! — сказал Чиклин лежачему. — Прочь с колхоза и не сметь более жить на свете!
Зажиточный полежал вначале, а потом опомнился.
— А ты покажь мне бумажку, что ты действительное лицо!
— Какое я тебе лицо? — сказал Чиклин. — Я никто; у нас партия — вот лицо.
— Покажи тогда хоть партию, хочу рассмотреть.
Чиклин скудно улыбнулся.
— В лицо ты ее не узнаешь, я сам ее еле чувствую. Являйся нынче на плот, капитализм, сволочь!
— Пусть он едет по морям: нынче здесь, а завтра там, правда ведь? произнесла Настя. — Со сволочью нам скучно будет!
Дальше Чиклин и молотобоец освободили еще шесть изб, нажитых батрацкой плотью, и возвратились на Оргдвор, где стояли в ожидании чего-то очищенные от кулачества массы.»
Зажиточный полежал вначале, а потом опомнился.
— А ты покажь мне бумажку, что ты действительное лицо!
— Какое я тебе лицо? — сказал Чиклин. — Я никто; у нас партия — вот лицо.
— Покажи тогда хоть партию, хочу рассмотреть.
Чиклин скудно улыбнулся.
— В лицо ты ее не узнаешь, я сам ее еле чувствую. Являйся нынче на плот, капитализм, сволочь!
— Пусть он едет по морям: нынче здесь, а завтра там, правда ведь? произнесла Настя. — Со сволочью нам скучно будет!
Дальше Чиклин и молотобоец освободили еще шесть изб, нажитых батрацкой плотью, и возвратились на Оргдвор, где стояли в ожидании чего-то очищенные от кулачества массы.»
«Они -- ничего, ласковые, улыбаются. Им скажут: "А ну, вот это умный и честный человек, он опасен нам, повесьте-ка его!" Они улыбнутся и повесят, а потом -- опять улыбаться будут .»
«Он, как медик, правильно судивший о хронических страданиях, коренная причина которых была непонятна и неизлечима, и на фабрики смотрел как на недоразумение, причина которого была тоже неясна и неустранима, и все улучшения в жизни фабричных он не считал лишними, но приравнивал их к лечению неизлечимых болезней.
«Тут недоразумение, конечно... — думал он, глядя на багровые окна. — Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара; сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pince-nez. И выходит так, значит, что работают все эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец для того только, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру».
»
«Тут недоразумение, конечно... — думал он, глядя на багровые окна. — Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара; сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pince-nez. И выходит так, значит, что работают все эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец для того только, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру».
»
«И он думал о дьяволе, в которого не верил, и оглядывался на два окна, в которых светился огонь. Ему казалось, что этими багровыми глазами смотрел на него сам дьявол, та неведомая сила, которая создала отношения между сильными и слабыми, эту грубую ошибку, которую теперь ничем не исправишь. Нужно, чтобы сильный мешал жить слабому, таков закон природы, но это понятно и легко укладывается в мысль только в газетной статье или в учебнике, в той же каше, какую представляет из себя обыденная жизнь, в путанице всех мелочей, из которых сотканы человеческие отношения, это уже не закон, а логическая несообразность, когда и сильный, и слабый одинаково падают жертвой своих взаимных отношений, невольно покоряясь какой-то направляющей силе, неизвестной, стоящей вне жизни, посторонней человеку. Так думал Королев, сидя на досках, и мало-помалу им овладело настроение, как будто эта неизвестная, таинственная сила в самом деле была близко и смотрела. Между тем восток становился всё бледнее, время шло быстро. Пять корпусов и трубы на сером фоне рассвета, когда кругом не было ни души, точно вымерло всё, имели особенный вид, не такой, как днем; совсем вышло из памяти, что тут внутри паровые двигатели, электричество, телефоны, но как-то всё думалось о свайных постройках, о каменном веке, чувствовалось присутствие грубой, бессознательной силы...
И опять послышалось:
— Дер... дер... дер... дер...
Двенадцать раз. Потом тихо, тихо полминуты и — раздается в другом конце двора:
— Дрын... дрын... дрын...
«Ужасно неприятно!» — подумал Королев.
— Жак... жак... — раздалось в третьем месте отрывисто, резко, точно с досадой, — жак... жак...
»
И опять послышалось:
— Дер... дер... дер... дер...
Двенадцать раз. Потом тихо, тихо полминуты и — раздается в другом конце двора:
— Дрын... дрын... дрын...
«Ужасно неприятно!» — подумал Королев.
— Жак... жак... — раздалось в третьем месте отрывисто, резко, точно с досадой, — жак... жак...
»
«Для него также ясно было, что всё то, что называется человеческим достоинством, личностью, образом и подобием божиим, осквернено тут до основания, «вдрызг», как говорят пьяницы, и что виноваты в этом не один только переулок да тупые женщины.»
««Что-нибудь из двух: или нам только кажется, что проституция — зло, и мы преувеличиваем, или же, если проституция в самом деле такое зло, как принято думать, то эти мои милые приятели такие же рабовладельцы, насильники и убийцы, как те жители Сирии и Каира, которых рисуют в „Ниве“. Они теперь поют, хохочут, здраво рассуждают, но разве не они сейчас эксплоатировали голод, невежество и тупость? Они — я был свидетелем. При чем же тут их гуманность, медицина, живопись? Науки, искусства и возвышенные чувства этих душегубов напоминают мне сало в одном анекдоте. Два разбойника зарезали в лесу нищего; стали делить между собою его одежду и нашли в сумке кусок свиного сала. „Очень кстати, — сказал один из них, — давай закусим“. — „Что ты, как можно? — ужаснулся другой. — Разве ты забыл, что сегодня среда?“ И не стали есть. Они, зарезавши человека, вышли из лесу с уверенностью, что они постники. Так и эти, купивши женщин, идут и думают теперь, что они художники и ученые...»
— Послушайте, вы! — сказал он сердито и резко. — Зачем вы сюда ходите? Неужели, неужели вы не понимаете, как это ужасно? Ваша медицина говорит, что каждая из этих женщин умирает преждевременно от чахотки или чего-нибудь другого; искусства говорят, что морально она умирает еще раньше. Каждая из них умирает оттого, что на своем веку принимает средним числом, допустим, пятьсот человек. Каждую убивает пятьсот человек. В числе этих пятисот — вы! Теперь, если вы оба за всю жизнь побываете здесь и в других подобных местах по двести пятьдесят раз, то значит на обоих вас придется одна убитая женщина! Разве это не понятно? Разве не ужасно? Убить вдвоем, втроем, впятером одну глупую, голодную женщину! Ах, да разве это не ужасно, боже мой?»
— Послушайте, вы! — сказал он сердито и резко. — Зачем вы сюда ходите? Неужели, неужели вы не понимаете, как это ужасно? Ваша медицина говорит, что каждая из этих женщин умирает преждевременно от чахотки или чего-нибудь другого; искусства говорят, что морально она умирает еще раньше. Каждая из них умирает оттого, что на своем веку принимает средним числом, допустим, пятьсот человек. Каждую убивает пятьсот человек. В числе этих пятисот — вы! Теперь, если вы оба за всю жизнь побываете здесь и в других подобных местах по двести пятьдесят раз, то значит на обоих вас придется одна убитая женщина! Разве это не понятно? Разве не ужасно? Убить вдвоем, втроем, впятером одну глупую, голодную женщину! Ах, да разве это не ужасно, боже мой?»
«Публике не нравится, что волка так рано зарезали... Нужно было волка погонять по арене часа два, искусать его собачьими зубами, истоптать копытами, а потом уже зарезать... Мало того, что он уже был раз травлен, словлен и отсидел ни за что ни про что несколько недель в тюрьме.
Собаки и борзятник Стаховича берут волка живьем... Счастливого волка сажают опять в ящик. Один волк перескакивает через барьер. За ним гонятся собаки, борзятники. Сумей он вбежать в город, Москве посчастливилось бы узреть на своих улицах и переулках бесподобную травлю!..
В антрактах, полных томительного ожидания, публика хохочет и (не верите?) кричит, браво: ей нравится десятикопеечная лошадка, на которой увозят опустевшие ящики с средины арены на прежнее место. Лошадка не идет, а подпрыгивает, подпрыгивает не ногами, а всем корпусом и в особенности головой. Это нравится публике, и она неистовствует.
Счастливая лошадка! Думала ли когда-нибудь она или ее родители, что ей когда-нибудь будут аплодировать?
Слышится отрывистый лай, и на сцену появляется стая гончих... Большой волк отдается им на растерзание. Гончие рвут, а борзые, которых не пускают, визжат от зависти.
— Брааво! браваао! — кричит публика. — Браво, Николай Яковлевич!
Николай Яковлевич раскланивается пред публикой с шиком, которому позавидовал бы любой артист-бенефициант.
— Подавай лисицу! — кричит он в исступлении.
На средину арены выносят маленький ящик и выпускают из него хорошенькую лисичку. Лисичка бежит, бежит... за ней бегут гончие. Никто не видел, где собаки схватили лису.
»
Собаки и борзятник Стаховича берут волка живьем... Счастливого волка сажают опять в ящик. Один волк перескакивает через барьер. За ним гонятся собаки, борзятники. Сумей он вбежать в город, Москве посчастливилось бы узреть на своих улицах и переулках бесподобную травлю!..
В антрактах, полных томительного ожидания, публика хохочет и (не верите?) кричит, браво: ей нравится десятикопеечная лошадка, на которой увозят опустевшие ящики с средины арены на прежнее место. Лошадка не идет, а подпрыгивает, подпрыгивает не ногами, а всем корпусом и в особенности головой. Это нравится публике, и она неистовствует.
Счастливая лошадка! Думала ли когда-нибудь она или ее родители, что ей когда-нибудь будут аплодировать?
Слышится отрывистый лай, и на сцену появляется стая гончих... Большой волк отдается им на растерзание. Гончие рвут, а борзые, которых не пускают, визжат от зависти.
— Брааво! браваао! — кричит публика. — Браво, Николай Яковлевич!
Николай Яковлевич раскланивается пред публикой с шиком, которому позавидовал бы любой артист-бенефициант.
— Подавай лисицу! — кричит он в исступлении.
На средину арены выносят маленький ящик и выпускают из него хорошенькую лисичку. Лисичка бежит, бежит... за ней бегут гончие. Никто не видел, где собаки схватили лису.
»